«Смерть в Венеции» по Лукино Висконти и Томасу Манну; страсти и охлаждение их по Феофану Затворнику

«Смерть в Венеции» (итал. Morte A Venezia) — фильм  режиссёра Лукино Висконти по мотивам одноименной новеллы Томаса Манна. Он вышел на экраны в 1971 году и был отмечен наградами и номинациями крупнейших премий и призами на кинофестивалях.

kinopoisk.ru

Фильм рассказывает о внезапной любви уже немолодого человека к юноше. Действие происходит в Лидо, в Венеции. Персонажей в фильме немного. В фильме в отличие от книги главный герой представлен композитором, а в книге он-литератор. Однако суть, как фильма, так и естественно сначала новеллы, заключается в деградации личности от своей страстной тайной любви мужчины к мужчине.

Фильм замечателен. Особенно он понравится людям творческим. Музыка Малера иллюстрирует картины Венеции и морского побережья с изысканным вкусом. Костюмы героев отличаются своей элегантностью и простотой. В общем, как говорится лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.

kinopoisk.ru

Однако, психологическая подоплека в этой новелле-трагедии  естественно лучше выражена в самом произведении. На ней, новелле и остановимся. Я не поскуплюсь на цитаты, потому что текст Томаса гениален и комментировать его я буду с точки зрения православной психологии.

Святитель Феофан Затворник посвятил борьбе со страстями целую работу »Грехи и страсти и борьба с ними». Она и будет нам в помощь.

Познакомимся с главным героем новеллы.

«Ашенбах как-то обмолвился в одном из проходных мест романа, что почти все великое утверждает себя как некое «вопреки» – вопреки горю и муке, вопреки бедности, заброшенности, телесным немощам, страсти и тысячам препятствий. Но это было больше, чем ненароком брошенное замечание; это было знание, формула его жизни и славы, ключ к его творению. И не удивительно, что эта формула легла в основу характеров и поступков его наиболее оригинальных персонажей

Вторя знаменитому цвейговскому выражению из его «Смятения чувств»  «так, посвятив всю свою жизнь изображению людей и попыткам установить содержание их духовного мира на основании их творчества» можно дать характеристику и нашему герою. Он идет всему вопреки. Вопреки физическому телу, вопреки обстоятельствам. Там, где нужно идти и следовать разуму он идет вопреки. Например, зная, что город заражен холерой и поэтому необходимо  срочно его покидать, он остается в нем.

ЭТО состояние можно охарактеризовать словом — неприязнь или неприятие ОКРУЖАЮЩЕГО. Вот что пишет об этом св. Феофан :»Есть две вещи, которые наводят на нас гнев Божий, тяготящий и теснящий: неприязнь к другим и похоть, а первой бывает большой простор. Извольте потрудиться все, чем обнаруживала она себя в вас, выяснить и положить пресечь без раздумываний, как бы это благовидно ни казалось. Неприязнь, вместо людей, обратите теперь на то, чем она в вас обнаруживалась, и извергните то вон. Случалось вам читать или слышать слова Апостола: «Сердце мое распространилось к вам»? Так распространите и вы свое сердце и за то получите искомое и желаемое

«Итак, он опять видит это чудо, этот из моря встающий город, ослепительную вязь фантастических строений, которую республика воздвигла на удивление приближающимся мореходам, воздушное великолепие дворца и Мост Вздохов, колонну со львом и святого Марка на берегу, далеко вперед выступающее пышное крыло сказочного храма и гигантские часы в проеме моста над каналом; любуясь, он думал, что приезжать в Венецию сухим путем, с вокзала, все равно, что с черного хода входить во дворец, и что только так, как сейчас, на корабле, из далей открытого моря, и должно прибывать в этот город, самый диковинный из всех городов.»

Описание Венеции автором, а в частности упоминание  имени святого Марка, является прямой подсказкой тому, что все мы находимся под покровом Божиим, а св. Феофан гласит предупреждает и : «Все, что Господом учреждено, благодатно есть… И всякому все дается даром. Но иначе бывает в отношении к отпадающим от Господа... »

«Улыбаясь и что-то говоря на своем мягком, расплывающемся языке, он опустился на стул, и Ашенбах, увидев его четкий профиль, вновь изумился и даже испугался богоподобной красоты этого отрока. Сегодня на нем была легкая белая блуза в голубую полоску с красным шелковым бантом, завязанным под белым стоячим воротничком. Но из этого воротничка, не очень даже подходящего ко всему костюму, в несравненной красоте вырастал цветок его головы – головы Эрота в желтоватом мерцании паросского мрамора, – с тонкими суровыми бровями, с прозрачной тенью на висках, с ушами, закрытыми мягкими волнами спадающих под прямым углом кудрей.«Как красив!» – думал Ашенбах с тем профессионально холодным одобрением, в которое художник перед лицом совершенного творения рядит иногда свою взволнованность, свой восторг.»

«Не сотвори себе кумира» предугадывая падение каждого человека, пророчит Ветхий завет, а Феофан Затворник пишет: «Держитесь одного: как замечено страстное, тотчас вооружаться против него гневом и неприязненным разсерчанием. Это разсерчание в мысленной брани такое же имеет значение, как при нападении злого человека подать его сильно в грудь

«И даже когда Ашенбах не смотрел на него, а прочитывал страницу-другую из взятой с собою книги, он все время помнил, что тот лежит поблизости, – стоит только слегка повернуть голову вправо, и тебе откроется нечто чудно прекрасное. Временами Ашенбаху даже чудилось, что он сидит здесь как страж его покоя, пусть занятый своими делами, но бдительно охраняющий благородное дитя человеческое, там справа, совсем неподалеку.»

Кумир завоевал сердце и проник в душу профессора.  От Феофана Вышинского «Страсти не суть какие-либо легкие помышления или пожелания, которые являются и потом исчезают, не оставляя по себе следа: это сильные стремления, внутреннейшие настроения порочного сердца. Они глубоко входят в естество души и долгим властвованием над нами и привычным удовлетворением их до такой степени сродняются с нею, что составляют, наконец, как бы ее природу

«Его глаза видели благородную фигуру у кромки синевы, и он в восторженном упоении думал, что постигает взором самое красоту, форму как божественную мысль, единственное и чистое совершенство, обитающее мир духа и здесь представшее ему в образе и подобии человеческом, дабы прелестью своей побудить его к благоговейному поклонению. Это был хмельной восторг, и стареющий художник бездумно, с алчностью предался ему. Дух его волновался, всколыхнулось все узнанное и прожитое, память вдруг вынесла на свет старые-престарые мысли, традиционно усвоенные смолоду и доселе не согретые собственным огнем.»

Профессор в капкане страстей оказался беспомощным животным. Вот как к этому относится св. Феофан :»Страсти в нас, но самостоятельности в нас не имеют. Разум, например, есть существенная часть души, и его никак отнять нельзя, не уничтожив душу. А страсти не таковы. Они превзошли в естество наше, и выгнаны из него быть могут, не мешая человеку быть человеком, а напротив, быв изгнаны, оставляют человека настоящим человеком, тогда как присутствием своим портят его и делают из него лицо, во многих случаях худшее из животных

«Амур, право же, уподобляется математикам, которые учат малоспособных детей, показывая им осязаемые изображения чистых форм, – так и этот бог, чтобы сделать для нас духовное зримым, охотно использует образ и цвет человеческой юности, которую он делает орудием памяти и украшает всеми отблесками красоты, так что при виде ее боль и надежда загораются в нас

«Страсть ослепляет, а враг туману подпускает. И мучится человек, и то диво, что ему хочется мучиться и не хочется отстать от мучения,»- так ответил бы на боль и надежды от красоты Феофан Затворник.

«Ибо только красота, мой Федр, достойна любви и в то же время зрима; она, запомни это, единственная форма духовного, которую мы можем воспринять через чувства и благодаря чувству – стерпеть. Подумай, что сталось бы с нами, если б все божественное, если бы разум, истина и добродетель являлись нам в чувственном обличье? Разве мы не изошли бы, не сгорели бы от любви, как некогда Семела перед Зевсом? Итак, красота – путь чувственности к духу, – только путь, только средство, мой маленький Федр… И тут, лукавый ухаживатель, он высказал острую мысль: любящий-де ближе к божеству, чем любимый, ибо из этих двоих только в нем живет бог, — самую насмешливую из всех когда-либо приходивших на ум человеку, мысль, от которой взялось начало всего лукавства, всего тайного сладострастия, любовной тоски.»»

Комментарии излишни, ибо красоту земную профессор ставит выше Бога и соответственно является грешником, а по св. Феофану «грешник будто связан, будто в узах, и притом болезненных, въевшихся в его тело. …Мучительство страстей съедает и душу, и тело. Грешник есть существо тлеющее

«Счастье писателя – мысль, способная вся перейти в чувство, целиком переходящее в мысль. Эта пульсирующая мысль, это точное чувство в те дни было подвластно и покорно одинокому Ашенбаху, мысль о том, что природу бросает в дрожь от блаженства, когда дух в священном трепете склоняется перед красотой. Внезапно ему захотелось писать. Правда, говорят, что Эрот любит праздность, для нее только и создан. Но в этой точке кризиса возбуждение раненного его стрелой обернулось творчеством.»

«Как огня бойтесь действовать по страсти. Где хоть малая тень страсти есть, там не жди проку. Тут прячется враг и все перепутает».(Cв. Феофан)

«Ашенбах более не был расположен к самокритике: вкус, духовный склад его времени, уважение к себе, зрелость и поздно пришедшая к нему простота сделали его несклонным расчленять побудительные причины и решать, совесть или нерадивость и слабость помешали ему выполнить свое намерение. Он был сбит с толку, боялся, что кто-нибудь, пусть даже сторож, заметит его бег, его поражение, боялся показаться смешным. В то же время он сам подсмеивался над своим священно-комическим страхом. «Оробел, – думал он, – оробел и как петух трусливо опустил крылья в разгаре боя. Нет, право же, это бог заставляет нас при виде любимого терять мужество, пригибает к земле наш гордый дух…» Он забавлялся, грезил, он был слишком высокомерен, чтобы страшиться чувства

ОДЕРЖИМЫЙ СТРАСТЬЮ, человек медленно, но верно скатывался в преисподню. «Всякая страсть имеет своего беса, который чрез человека питает свою страсть, или себя. Выгнать его, и опор страсти опадет.»(cв. Феофан)

«Приближается богиня, похитительница юношей, это она украла Клейта и Кефала, это она, на зависть всем олимпийцам, наслаждалась любовью прекрасного Ориона. Кто-то сыплет розами на краю света, несказанно нежное свечение и цветение, малютки облака, просветленные изнутри, прозрачные, точно амуры-прислужники парят в розовом, в голубоватом благоухании; пурпур пал на море, и оно неспешно понесло его вперед, к берегу; золотые копья метнулись снизу в небесную высь, блеск стал пожаром, беззвучно, с божественной, нездешней мощью растекся зной, огонь; языки пламени лизнули небо, и священные кони брата, потрясая гривами, взнеслись над землею.»

Воображение унесло писателя на другой берег своей мечты. «Этот ад <страстей> начинается еще здесь; ибо кто из людей страстных наслаждается покоем? Только страсти не всю свою мучительность обнаруживают здесь над душою: тело и общежитие отводят удары их; а там этого не будет. Они со всею яростию нападут тогда на душу.»(Св. Феофан)

«Много раз, когда за Венецией заходило солнце, он сидел на скамье в парке, чтобы наблюдать за Тадзио в белом костюме с цветным кушаком, забавлявшимся игрою в мяч на утрамбованной площадке, и ему думалось, что он видит перед собой Гиацинта, который должен умереть, ибо его любят два бога. Он даже мучился острой завистью Зефира к сопернику, позабывшему оракула, лук и кифару для игры с прекрасным юношей; он видел диск, который беспощадная ревность метнула в прекрасную голову, и подхватывал, даже бледнел при этом, поникшее тело, и на цветке, возросшем из сладостной крови, была начертана его бесконечная жалоба…»

«Пока не умерщвлены в конец страсти, дурные мысли, чувства, движения и замышления не прекратятся.»(Феофан Затворник)

«Нет отношений страннее и щекотливее, чем отношения людей, знающих друг друга только зрительно, – они встречаются ежедневно и ежечасно, друг за другом наблюдают, вынужденные, в силу общепринятых правил или собственного каприза, сохранять внешнее безразличие – ни поклона, ни слова. Беспокойство, чрезмерное любопытство витают между ними, истерия неудовлетворенной, противоестественно подавленной потребности в общении, во взаимопознании, но прежде всего нечто вроде взволнованного уважения. Ибо человек любит и уважает другого, покуда не может судить о нем, и любовная тоска – следствие недостаточного знания

ФЕОФАН ЗАТВОРНИК ДАЕТ НА СЕЙ СЧЕТ СВОЙ СОВЕТ: «Главнейший же подвиг есть хранение сердца от страстных движений и ума от таких же помыслов. Надо в сердце смотреть и все неправое оттуда гнать.»

«Какие-то отношения, какая-то связь неизбежно должны были установиться между Ашенбахом и юным Тадзио, и старший из них с острой радостью заметил, что его участие, его внимание остаются не вовсе без ответа. Что, например, побуждало Тадзио идти утром на пляж не по мосткам позади кабинок, а по песку, мимо кабинки Ашенбаха, иногда без всякой нужды, чуть ли не задевая его стол, его кресло? Или это притяжение, гипноз более сильного чувства так действовал на незрелый, бездумный объект? Ашенбах всякий день дожидался появления Тадзио и, случалось, притворялся, что занят и не видит его. Но иногда он поднимал глаза, и их взгляды встречались. Оба они в этот миг были глубоко серьезны.»

Отношения, мучающие друг друга, зашли далеко.  Что делать?  Вышинский Затворник помогает советом:«Как человек может очистить сердце свое? Трудом в исполнении заповедей, противоположных страстям. Проси помощи, но и сам трудись; без своего труда и помощь не придет: но и из труда, если помощь не придет, ничего не выйдет. И то и другое нужно.»

«Встречи с Тадзио благодаря общему для всех распорядку дня и счастливой случайности теперь уже не удовлетворяли Ашенбаха; он преследовал, выслеживал его. Так, например, по воскресеньям поляки никогда не бывали на пляже, – и он, догадавшись, что они посещают мессу в соборе св.Марка, тотчас же ринулся туда и, войдя с пышущей жаром площади в золотистый сумрак храма, сразу увидел того, кого так искал: Тадзио сидел за пюпитром, склонившись над молитвенником.»

ПОМНИ о Господе, тогда все наладится. «Пока не умерщвлены в конец страсти, дурные мысли, чувства, движения и замышления не прекратятся. Умаляются по мере умаления страстей. Источник их страстная половина наша. Вот сюда все внимание и обратить надо. Есть одно воспитательное средство. Память о Господе непрестанная с молитвой к Нему.»(cв. Ф.З.)

«И все же было бы неправдой сказать, что он очень страдал. Мозг и сердце его опьянели. Он шагал вперед, повинуясь указанию демона, который не знает лучшей забавы, чем топтать ногами разум и достоинство человека.»

«Одурманенный и сбитый с толку, он знал только одно, только одного и хотел: неотступно преследовать того, кто зажег его кровь, мечтать о нем, и когда его не было вблизи, по обычаю всех любящих нашептывал нежные слова его тени. Одиночество, чужбина и счастье позднего и полного опьянения придавали ему храбрости, заставляли без стыда и страха пускаться в самые странные авантюры. Так, например, вернувшись поздно вечером из Венеции, он остановился в коридоре, у комнаты, где жил Тадзио, вконец истомленный страстью, прижался лбом к косяку и долго не в силах был сдвинуться с места, забыв, что его могут увидеть, застать в этом безумном положении.»

Все признаки деградации налицо. Феофан Затворник об исцелении: «Не переставайте видеть врага, злого, в сих возстаниях и раздражайте гнев против них. Рук не опускайте, а все боритесь… Без боренья с этим никто не обходится. И надо было ожидать… Но пройти может, если мужественно вооружитесь. Ибо всякая победа над сим дает венец. Как врагу невыгодно доставлять венцы, то он и удаляется и не нападает. Останутся одни естественные движения, но они тогда вялы и бессильны и скоро прекращаются суровым обращением с телом

«И больше того: они были он, когда, рассвирепев, бросались на животных, убивали их, зубами рвали клочья дымящегося мяса, когда на изрытой мшистой земле началось повальное совокупление – жертва богу. И его душа вкусила блуда и неистовства гибели.От этого сна Ашенбах очнулся разбитый, обессилевший, безвольно подпавший демону. Он уже не страшился пристальных взглядов людей; их подозрения больше его не заботили.»

«Бесноватые не одни те, в которых буйство беса видимо обнаруживается. В наибольшей части в бесноватых бесы смиренно живут, лишь чрез внушения заправляя их страстными делами и усиливая деятельность свою в ту пору, когда кто задумывает покаяться и исправиться.» (Cв. Феофан)

«Хмельной от этого открытия, влекомый все вперед и вперед этими глазами, попавшийся на удочку страсти, он гнался за своей предосудительной надеждой, чтобы наконец все-таки потерять ее из виду.»

«Побеждение страстей есть самопроизвольное мученичество духовное, невидимо в сердце совершаемое…

…Мученичество сие должно было начаться с той минуты, как в сердце вашем созрела решимость посвятить себя Господу.» Такого мученичества по святителю наш герой не проделал и к Господу не обратился.

«Ибо красота, Федр, запомни это, только красота божественна и вместе с тем зрима, а значит она путь чувственного, маленький Федр, путь художника к духу. Но ведь ты не поверишь, мой милый, что тот, чей путь к духовному идет через чувства, может когда-нибудь достигнуть мудрости и истинного мужского достоинства.

Ибо ты должен знать, что мы, поэты, не можем идти путем красоты, если Эрот не сопутствует нам, не становится дерзостно нашим водителем. Пусть мы герои и храбрые воины, мы все равно подобны женщинам, ибо страсть возвышает нас, а тоска наша должна оставаться любовью, – в этом наша утеха и наш позор. Понял ты теперь, что мы, поэты, не можем быть ни мудрыми, ни достойными? Что мы неизбежно идем к беспутью, неизбежным и жалким образом предаемся авантюре чувств. Наш мастерский стиль – ложь и шутовство, наша слава и почет, нам оказываемый, – вздор, доверие, которым нас дарит толпа, – смешная нелепость, воспитание народа и юношества через искусство – не в меру дерзкая, зловредная затея. Где уж быть воспитателем, тому, кого с младых ногтей влечет к себе бездна. Мы можем отрицать это влечение, можем добиться достоинства, но как ни вертись, а бездна нас притягивает.»

Если страсть возвышает, если влечет бездна, то ПО- ФЕОФАНОВСКИ «ведь все страстные суть бесноватые. Всякая страсть имеет своего беса, который чрез человека питает свою страсть, или себя. Выгнать его, и опор страсти опадет

«Но форма и непринужденность, Федр, ведут к пьяному угару и вожделению и могут толкнуть благородного на такое мерзостное осквернение чувства, которое клянет его собственная суровость, они могут и должны привести его к бездне. Нас, поэтов, говорю я тебе, ведут они к ней – потому что мы не можем взлететь, а можем лишь сбиться с пути.»

КАК ВЕСТИ СЕБЯ, ЧТОБЫ НЕ ВЛЕТЕТЬ В ЭТОТ САМЫЙ ПЬЯНЫЙ УГАР? Феофан Затворник советует запомнить это раз и навсегда: «Мускулы и все тело держите в напряжении в струнку, не распуская ни одного члена сибаритно. Если вы одни, жгутом или четками отдуйте себя по плечам, до боли порядочной. Это успешнее всего злую рабу плоть обращает к покорности и смиряет. Из еды все жирное и крепко питательное устранить на это время, и поменьше есть. Можно выбрать пищу не горячащую, а холодящую. Вместо мягкого кресла для сиденья возьмите жесткую табуретку. Спать снимите тюфяк… и постелите одно одеяло… И покройтесь чем-либо прохладным… В комнате поменьше тепла… Освежаться на воздухе хорошо, но и чувства блюсти.

Все же упование возверзите на Господа. В молитве пребывайте… Но никогда не робейте… И в какой бы силе ни было нападенье отразить – напрягайтесь. Главное, не допускайте сочувствия и тем паче соизволенья или сосложенья… Сочувствие вырывается и невольно; надо отбить его… и заменить отвращением.»


Любовь необычная в «Cмятении чувств» Cтефана Цвейга

«Смятение чувств» австрийского писателя Стефана Цвейга повествует также о любви мужчины к мужчине, а точнее пожилого профессора к своему студенту. Тема актуальная сейчас, правда пока скрытая от досужего явного взора лишь паутинным покрывалом, она всегда будоражила умы людей и тела избранных, какими мужеложники себя и считают.

Так что же это такое любовь между мужчинами?  Попробуем разобраться в этом вопросе с точки зрения православной психологии.

Апостол Павел в «Послании к римлянам» говорит прямо, что такие люди действительно существуют: «подобно и мужчины, оставив естественное употребление женского пола, разжигались похотью друг на друга, мужчины на мужчинах делая срам и получая в самих себе должное возмездие за свое заблуждение.»

И из этого следует, что «или не знаете, что неправедные Царства Божия не наследуют? Не обманывайтесь: ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники, ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники – Царства Божия не наследуют. И такими были некоторые из вас; но омылись, но освятились, но оправдались именем Господа нашего Иисуса Христа и Духом Бога нашего.» (1Кор.6:9-11)

Так было в его время. А вот что описывает книга Ветхого Завета «Левит», что по времени значительно раньше. «Не ложись с мужчиною, как с женщиною: это мерзость. [И ни с каким скотом не ложись, чтоб излить [семя] и оскверниться от него; и женщина не должна становиться пред скотом для совокупления с ним: это гнусно.] Не оскверняйте себя ничем этим, ибо всем этим осквернили себя народы, которых Я прогоняю от вас: и осквернилась земля, и Я воззрел на беззаконие ее, и свергнула с себя земля живущих на ней. А вы соблюдайте постановления Мои и законы Мои и не делайте всех этих мерзостей, ни туземец, ни пришлец, живущий между вами, ибо все эти мерзости делали люди сей земли, что пред вами, и осквернилась земля; чтоб и вас не свергнула с себя земля, когда вы станете осквернять ее, как она свергнула народы, бывшие прежде вас; ибо если кто будет делать все эти мерзости, то души делающих это истреблены будут из народа своего. Итак соблюдайте повеления Мои, чтобы не поступать по гнусным обычаям, по которым поступали прежде вас, и чтобы не оскверняться ими. Я Господь, Бог ваш.»

Причина мужеложства в том, что человек грешит и презирает Заповеди Божии. Между Богом и человеком встает некто в дьявольском образе. Дьявол, сатана означает противник Бога.

В новелле «Смятение чувств» Стефан Цвейг так описывает приход профессора ночью к своему студенту.

«Но этот ужас длился только один миг: уже через секунду убийственный взгляд погас. Он повернулся, пробормотал что-то вроде извинения и схватил свечу. Словно черный услужливый дьявол, поднялась придавленная к земле тень и заколебалась перед ним, направляясь к двери. И он вышел, прежде чем я успел собраться с мыслями и вымолвить слово. Дверь захлопнулась с сухим стуком, и лестница заскрипела, измученно и тяжело, под его равномерными шагами.»

Вот что почувствовал вслед за этим вторжением в личную жизнь студент :

«Почему я не нашел ни одного слова в ответ? Почему я сидел, онемевший, чужой, ошеломленный, вместо того, чтобы подойти к нему, успокоить, утешить его? Но во мне бушевали воспоминания; вот он — шифр к языку этой загадочной смены настроений. Все я понял в это мгновение: порывы нежности и схватки тяжелой борьбы с опасным чувством, его одиночество и тень вины, грозно витавшей над ним; потрясенный, я понял его ночное посещение и озлобленное бегство от моей навязчивой страстности. Он любит меня… Я ощущал ее все время, эту любовь нежную и робкую, то неодолимую, то с трудом подавляемую; я наслаждался ею, я ловил каждый мимолетно брошенный ею луч — и все же, эти слова, так чувственно и нежно прозвучавшие из уст мужчины, пробудили во мне ужас — грозный и в то же время сладостный. И, горя состраданием, смущенный, дрожащий, захваченный врасплох мальчик, я не нашел ни одного слова в ответ на его внезапно открывшуюся страсть.»

Фантастика, как собственные грехи требуют вовлечения в них юных, еще незагубленных душ.

«Но я все еще не владел собой. Он прикоснулся к моей руке. — Иди сюда, Роланд, сядь ко мне. Мне стало легче теперь, когда ты знаешь все, когда между нами нет недоговоренности. Сперва я опасался, что ты угадаешь, как я люблю тебя… Потом я уже надеялся, что ты угадаешь, как я люблю тебя… Потом я уже надеялся, что ты угадаешь и избавишь меня от этого признания… Но теперь ты знаешь, и я могу говорить с тобой, как ни с кем другим. Ты был мне ближе, чем кто-либо, за все эти годы… ты был мне дороже всех… Только ты, дитя, ты один сумел ощутить мой жизненный пульс. И теперь, на прощанье… на прощанье ты должен узнать обо мне больше, чем всякий другой… Ты один узнаешь всю мою жизнь… Хочешь я расскажу тебе свою жизнь

Не забывает Цвейг дать и характеристику сути образа жизни мужеложников. «Из лени, трусости или недостаточной проницательности, наши писатели рисуют только верхний, освещенный слой жизни, где чувства выявляются открыто и умеренно, в то время как там, в погребах, в вертепах и клоаках человеческого сердца, разгораются, фосфорически вспыхивая, самые опасные животные страсти; там, во тьме, они взрываются и вновь образуют самые причудливые сплетения. Пугает ли писателей запах гниения, или они боятся загрязнить свои изнеженные руки прикосновением к этим гнойникам человечества, или их взор, привыкший к свету, не различает этих скользких, опасных, гнилью изъеденных ступеней? »

Еще описание «мук» профессора наводит на мысль, что без Бога действительно широка дорога.

«И к внутренней смуте добавляется еще особая пытка: круг его деятельности обращает его влечение в настоящее проклятие. Для доцента, а вскоре ординарного профессора, постоянное общение с молодыми людьми является служебной обязанностью. Какое искушение — постоянно видеть вокруг себя цвет юности — эфебов невидимого гимназиума (Гимназцумы — учреждения для гимнастических упражнений в Древней Греции; эфео — по-гречески «юноша». Примеч. пер.) в мире прусских параграфов. И — новое проклятие, новые опасности! — все страстно любят его, не замечая скрытого под маской лика Эроса. Каждый из них счастлив, если его рука (с затаенной дрожью) случайно коснется его; они расточают перед ним свой восторг, невольно вводя его в соблазн. Муки Тантала! — опускать руку, когда исполнение страстных желаний, казалось бы, так близко! Вечно жить в беспрерывной борьбе с собственной слабостью! Случалось, что кто-нибудь из этих молодых людей слишком неумеренно возбуждал его чувство, силы изменяли ему — и тогда он обращался в бегство.»

Таким образом, действительно пока не поздно надо бежать от всякого греха. Ибо с кем поведешься от того и наберешься или грязные сообщества развращают и нравы.

И напоследок профессор дарит студенту поцелуй.

«На моих губах запечатлелся поцелуй, какого не дарила мне ни одна женщина, жгучий и полный отчаяния, как предсмертный стон. Судорожный трепет его тела передался мне; я содрогался от неиспытанно-грозного, двойственного ощущения: отдаваясь ему всем существом, я в то же время был преисполнен протеста против столь близкого прикосновения мужского тела — тягостное смятение чувств, превратившее краткое мгновение в целую вечность.»


«Смятение чувств» и нарушение супружеского закона

В новелле «Смятение чувств» австрийский писатель Стефан Цвейг описывает супружескую измену. Жена старого профессора не на шутку увлеклась его студентом.

Однако радости это действие главному герою не принесло. Он описывает свои муки таким образом:

«Супружеская измена всегда внушала мне отвращение — но не из нравственного педантизма, не из лицемерного чувства приличия, даже не потому, что прелюбодеяние всегда является воровством, присвоением чужого тела, — но, главным образом, потому, что всякая женщина в такие минуты предает другого человека, каждая становится Далилой, вырывающей у обманутого тайну его силы или его слабости, чтобы выдать его врагу. Предательством кажется мне не то, что женщина отдается сама, но то, что, в свое оправдание, она с другого срывает покрывало стыда; не подозревающего измену, спящего она отдает на посмешище язвительному любопытству торжествующего соперника.»

Кто стоит рядом во время такого предательства и потирает руки от удовольствия? Авва Дорофей дает точный ответ на этот вопрос. «Почему диавол называется не только врагом, но и противником? Врагом называется он потому, что он человеконенавистник, ненавистник добра и клеветник; противником же называется потому, что он старается препятствовать всякому доброму делу. Хочет ли кто помолиться – он противится и препятствует ему злыми воспоминаниями, пленением ума и унынием. Хочет ли кто подать милостыню – он препятствует сребролюбием и скупостью. Хочет ли кто бодрствовать – он препятствует леностью и нерадением, и так-то он сопротивляется нам во всяком деле, когда хотим сделать доброе. Поэтому он и называется не только врагом, но и противником.»

С какой целью эта пара пошла на супружеское преступление незыблемого закона «жены другого не пожелай»?

Цвейг словами героя отвечает.

И потому самой недостойной низостью в моей жизни кажется мне не то, что, ослепленный безграничным отчаянием, я искал утешения в объятиях его жены — с роковой неизбежностью, без участия воли, мгновенно переплавилось ее сострадание в иное влечение; оба мы, сами того не сознавая, ринулись в эту пылающую бездну — нет, низостью было то, что я позволил ей рассказывать мне о нем самое интимное, выдать мне тайну их супружества. Зачем я не запретил ей говорить мне о том, что годами он избегал физической близости с нею, и делать какие-то смутные намеки? Зачем не прервал ее властным словом, когда она выдавала мне самую интимную его тайну? Но я так жаждал узнать о нем все, мне так хотелось уличить его в неправоте по отношению ко мне, к ней, ко всем, что я с упоением выслушивал эти гневные признания — ведь это было так похоже на мои собственные переживания — переживания отвергнутого! Так случилось, что мы оба, из смутного чувства ненависти, совершили деяние, облеченное в личину любви; в то время как сливались воедино наши тела, мы думали и говорили о нем, только о нем. Временами ее слова причиняли мне боль, и мне было стыдно, что, ненавидя, я впадал в соблазн. Но тело уже не повиновалось моей воле; неудержимо оно отдавалось страсти. И, содрогаясь, я целовал губы, предавшие его.»

Авва Дорофей пишет на этот счет.

«Не желай знать пороков ближнего твоего и не принимай подозрений, внушаемых тебе на него врагом; если же они и возникают в тебе, по греховности твоей, то старайся обращать их в добрые помышления. Благодари за всё и старайся обрести доброту и святую любовь. Прежде всего будем все хранить совесть нашу во всём: в отношении к Богу, ближнему и к вещам, и прежде чем скажем или сделаем что-нибудь, испытаем, согласно ли это с волею Божией; и тогда, помолившись, скажем или сделаем это и исповедуем немощь нашу перед Богом, и благость Его поможет нам во всём

Никакой молитвы ГЕРОЙ НЕ СОВЕРШАЛ и поэтому итог этой истории был очевиден- он уехал из этого города, даже не закончив обучения в университете. Однако, для этого была и еще одна причина. Но о ней в другой раз.

 


«Земляничная поляна» Бергмана и слово об осуждении аввы Дорофея

«Земляничная поляна» (швед. Smultronstället) — чёрно-белый фильм 1957 года шведского режиссёра Ингмара Бергмана; награждён призом «Золотой медведь» Берлинского кинофестиваля (1958), получил премию ФИПРЕССИ (1958), «Золотой глобус» (1960) и множество других наград.

Smultronstället в дословном переводе со шведского означает земляничное место. Данное выражение также является идиомой, служащей для обозначения любимого места, заветного уголка, связанного с положительными эмоциями и воспоминаниями. Сценарий к этому фильму написал сам режиссёр, в то время, когда он находился в больнице. Так о фильме пишут в Википедии.

Что можно сказать и написать с точки зрения православной психологии?

Фильм начинается фразой о том, что отношения людей строятся на осуждении других людей, что герой осторонился от этого и в результате остался один, но по его словам он выиграл, потому что всего самого отдал науке (медицине).

Авва Дорофей говорил об осуждении следующее:

«Нет ничего хуже осуждения. Однако и в такое великое зло человек приходит от невнимания к чему-то, казалось бы, ничтожному. Ибо когда человек позволяет себе немного понаблюдать за кем-либо, поразмышлять и порассуждать о нём, то от этого ум начинает оставлять свои грехи без внимания и замечать грехи ближнего. И потом получается, что мы осуждаем и злословим, уничижаем ближних, и наконец впадаем и в то самое, за что осуждаем. Ибо оттого, что человек не заботится о своих грехах и не оплакивает, как сказали отцы, «своего мертвеца», не может он преуспеть ни в чём добром, но всегда обращает внимание на дела ближнего.

А ничто столько не прогневляет Бога, ничто так не обедняет человека и не удаляет от Бога, как злословие или осуждение, или уничижение ближнего.

Одно дело злословить или порицать, другое – осуждать и иное – уничижать.

Порицать – значит сказать о ком-нибудь: такой-то солгал, или разгневался, или впал в блуд, или сделал что-либо подобное.

А осуждать – значит сказать: такой-то лгун, гневлив, блудник.

Грех осуждения настолько тяжелее всякого другого греха, что Сам Христос сказал: Лицемер! вынь прежде бревно из твоего глаза, и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего (Лк. 6, 42), и грех ближнего уподобил сучку, а осуждение – бревну. Так-то тяжело осуждение, превосходящее всякий грех. Одному Богу принадлежит власть оправдывать и осуждать, поскольку Он знает и душевное устроение каждого, и силу, и образ воспитания и дарования, и телосложение, и способности, и сообразно с этим судит каждого, как Он Сам Один знает.

Иногда же мы не только осуждаем, но и уничижаем ближнего, ибо иное, как я сказал, осуждать и иное – уничижать. Уничижение – это когда человек не только осуждает другого, но презирает его, то есть гнушается ближним и отвращается от него, как от некоей мерзости, – это хуже осуждения и гораздо пагубнее.

Хотящие же спастись не обращают внимания на недостатки ближних, но всегда смотрят на свои собственные – и преуспевают на пути спасения.

Бесчестья и укоризны – вот лекарства, врачующие гордость души твоей, и молись об укоряющих тебя как об истинных врачах твоей души.

Невеликое дело – не судить того или сострадать тому, кто находится в скорби и покоряется тебе, но велико – не судить того, кто тебе противоречит, не мстить ему по страсти, не соглашаться с осуждающим его и радоваться вместе с предпочтённым тебе.

Не буду дословно сейчас разбирать этот кинематографический шедевр. Фильм фантастичен! Необыкновенно хорош своими знаками и символами. Не случайно он был любимым фильмом Андрея Тарковского. Его можно с эстетического точки зрения смотреть через стоп-кадр, как точно выверенную композицию, например, картины. Кстати, наверно, не случайно старые мастера кино в своей лексике говоря о фильме, употребляют слово «картина».


Страсть и страдание в «Смятении чувств» Стефана Цвейга

«Смятение чувств» (фр. La confusion des sentiments) — фильм  режиссёра Этьена Перье, снятый в 1981 году, по мотивам новеллы Стефана Цвейга. Производство: Франция и Германия.

Фильм затрагивает несколько тем. Все они касаются любви. Любви к ближнему, как к себе самому, любви к женщине и любви мужчины к мужчине.

Начну о любви к ближнему, как самому себе. Этот момент красной нитью проходит через весь фильм, а в книге он описан подробно. Я имею ввиду пылкое восторженное чувство главного героя к своему учителю, которое в итоге превратилось в страсть, постоянно мучавшего его душу. Вот как описывает ее в новелле Стефан Цвейг.

«Я отказывал себе в сне, в развлечениях, в разговорах, запрещая себе отвлекаться, чтобы не терять ни минуты времени, которое я впервые научился ценить. Но более всего возбуждало мое усердие стремление оправдать доверие учителя, заслужить его одобрительную улыбку, быть им замеченным. Малейший повод обращался в испытание; непрерывно я подстрекал неумелую, но окрыленную мысль, чтобы произвести на него впечатление, удивить его. Если он упоминал в лекции имя поэта, которого я не знал, я после обеда бросался на поиски, чтобы на следующий день в дискуссии выказать свои знания. Мельком брошенное пожелание, едва замеченное другими, обращалось для меня в закон: достаточно было ему обронить замечание по поводу вечного курения студентов, чтобы я тотчас же бросил зажженную папиросу и навсегда подавил в себе привычку, которую он порицал. Как слово евангелиста, было для меня его слово благодатью и законом. Мое напряженное внимание, насторожившись, жадно ловило каждое его самое незначительное замечание. Алчно я хватал на лету каждое его слово, каждый жест, чтобы дома со всей страстностью, со всем напряжением чувств ощупать добычу и сохранить ее на дне души. Признав его единственным руководителем, я со жгучей нетерпимостью смотрел на товарищей, как на врагов: моя ревнивая воля неутомимо повторяла клятву во что бы то ни стало превзойти и опередить их.»

Сам учитель страстный по натуре в определенные периоды времени учил этому и своих студентов. Так он говорил с кафедры:

«Ибо нет филологии без переживания, нет чисто грамматического слова без понимания его значения. И вы, молодые люди, должны увидеть язык и страну, которую вы хотите изучать, прежде всего в состоянии высшего расцвета красоты, силы и молодости, высшего напряжения страстей.

… Но здесь, — почувствуйте это, молодые люди, — здесь самый яркий расцвет юности нашего мира, и всякое явление, всякий человек познается только в горении, только в страсти. Ибо дух рождается из крови, мысль из страсти и страсть из вдохновения. Прежде всего — воодушевление, потом уже прилежание, прежде всего он, самый недосягаемый, самый совершенный — Шекспир»

И молодой человек был заражен этой страстью. «Каким-то волшебством, за один час, была разрушена стена, отделявшая меня от духовного мира. В моей страстной натуре пробудилась новая страсть, которой я остался верен до конца, — жажда познать все земное наслаждение через пылающее слово. Случайно я наткнулся на «Кориолана», и, как откровение, поразила меня мысль, что во мне заложены все элементы этого, казалось бы, чуждого нашему времени римлянина — гордость, высокомерие, гнев, язвительная насмешливость, едкость, весь свинец, все золото, все металлы чувства. Какое неиспытанное наслаждение охватить все это одним магическим взлетом!»

Страсть, страстность, страдание — это все слова одного корня. Страсть к учителю через его страстные речи о страстной Англии и страстном Шекспире привели к страданиям  героя новеллы. Он думал, что возлюбил ближнего, то есть своего учителя, а вышло все наоборот. Простите, что я так упрощенно толкую сюжетную линию ученика и учителя.

Что говорит о страсти святитель Феофан Затворник?

«Но все в меру, а главное – с преданием себя в волю Божию.

… Самость – корень грехов. Отпадающий от Бога на чем другом может остановиться, как не на себе? И останавливается. Вот и самость. Может быть, и духу хулы дано так сильно беспокоить вас по той причине, что есть самость с излишком.»

Страсти до такой степени разгорелись между тремя героями новеллы, заменяя ими любовь, то  самому молодому из них, студенту, пришлось уехать из города,не закончив курса.

Святитель Феофан продолжает: «Успеха, говорите, нет. И не будет, пока есть самоугодие и саможаление. Саможаление и самоугодие прямо свидетельствуют, что в сердце преобладает «я», а не Господь. Самолюбие и есть живущий в нас грех, от коего вся грешность и который делает грешным всего человека, с ног до головы, пока он имеет место в душе. А когда грешен весь человек, как придет к нему благодать? Не придет, как не пойдет пчела туда, где дым.»


«Сатирикон» Петрония и отповедь святителя Феофана Затворника

Есть люди, которых ничего не интересует, есть люди, которых интересует все. Для последних предлагаю познакомиться с отрывками из «Сатирико́на» (лат. Satiricon, варианты: Satyricon; Saturae; Satyrae; Satirae; Satirarum libri) — произведения древнеримской литературы. Его автор  Петроний Арбитр.  Время написания I век н. э., примерно правление Нерона. Для чего? Для того, чтобы понять или вообразить эпоху, в которой жил Иисус Христос, апостолы и первые христиане.

 

После повествования Петрония следует послесловие.

«Но вот в то время как я бросал слова на ветер, вошел в пинакотеку седовласый старец с лицом человека, потрепанного жизнью, но еще способного совершить нечто великое; платье его было не весьма блестяще, и, видимо, он принадлежал к числу тех писателей, которых богатые обычно терпеть не могут. Подойдя, он стал подле меня и сказал:

— Я — поэт, и, надеюсь, не из последних, если только можно полагаться на венки, которые часто и неумелым присуждают. Ты спросишь, почему я так плохо одет? Именно поэтому: любовь к искусству никого еще не обогатила.

Кто доверяет волнам — получит великую прибыль,

Кто в лагеря и в битвы спешит — опояшется златом;

Льстец недостойный лежит на расписанном пурпуре пьяный,

Тот, кто замужних матрон утешает, грешит не задаром,

Лишь Красноречье одно, в одежде оледенелой,

Голосом слабым зовет забытые всеми Искусства.

 

84. Одно несомненно: враг порока, раз навсегда избравший в жизни прямой путь и так уклонившийся от нравов толпы, вызывает всеобщую ненависть — ибо ни один не одобрит того, кто на него не похож. Затем те, кто стремится лишь к обогащению, не желают верить, что есть у людей блага выше тех, за которые держатся они. Превозносите сколько угодно любителей литературы — богачу все равно покажется, что деньги сильней ее…

* * *

— Не понимаю, как это так бедность может быть сестрой высокого ума…

* * *

88. Ободренный этими рассказами, я стал расспрашивать старика, как человека довольно сведущего, о времени написания некоторых картин, о темных для меня сюжетах, о причинах нынешнего упадка, сведшего на нет искусство, — особенно живопись, исчезнувшую бесследно.

— Алчность к деньгам все изменила, — сказал он. — В прежние времена, когда царствовала нагая добродетель, цвели благородные искусства, и люди соревновались друг с другом, чтобы ничто полезное не осталось скрытым от будущих поколений.

Лисипп — один из крупнейших греческих ваятелей IV века до н. э. Его произведения отличались тщательной обработкой деталей. умер от голода, не в силах оторваться от работы над отделкой одной статуи; Мирон — современник Фидия и Поликлета (V век до н. э.). Его статуи отличались необыкновенной живостью и разнообразием форм, скульптор столь великий, что, кажется, он мог в меди запечатлеть души людей и животных, не оставил наследников. Мы же, погрязшие в вине и разврате, не можем даже завещанного предками искусства изучить; нападая на старину, мы учимся и учим только пороку. Где диалектика? Где астрономия? Где вернейшая дорога к мудрости? Кто, спрашиваю я, ныне идет в храм и молится о постижении высот красноречия и глубин философии? Теперь даже о здоровье не молятся; зато, только ступив на порог Капитолия, один обещает жертву, если похоронит богатого родственника, другой — если выкопает клад, третий — если ему удастся при жизни сколотить тридцать миллионов.

Даже учитель добродетели и справедливости, Сенат, обыкновенно обещает Юпитеру Капитолийскому тысячу фунтов золота; и чтобы никто не гнушался корыстолюбием, он даже самого Юпитера умилостивляет деньгами. Не удивляйся упадку живописи: людям ныне груды золота приятнее творений какого-нибудь сумасшедшего грека — Апеллеса или Фидия.

118. — Очень мно­гих, юно­ши, — начал Эвмолп, — сти­хи вво­дят в заблуж­де­ние: уда­лось чело­ве­ку втис­нуть несколь­ко слов в сто­пы или вло­жить в пери­од сколь­ко-нибудь тон­кий смысл — он уже и вооб­ра­жа­ет, что взо­брал­ся на Гели­кон.

Так, напри­мер, после дол­гих заня­тий обще­ст­вен­ны­ми дела­ми люди неред­ко, в поис­ках тихой при­ста­ни, обра­ща­ют­ся к спо­кой­но­му заня­тию поэ­зи­ей, думая, что сочи­нить поэ­му лег­че, чем кон­тро­вер­сию, усна­щен­ную бле­стя­щи­ми изре­че­ньи­ца­ми.

Но чело­век бла­го­род­но­го ума не тер­пит пусто­сло­вия, и дух его не может ни зачать, ни поро­дить ниче­го, если его не оро­сит живи­тель­ная вла­га зна­ний

Так рассуждали древние философы-римляне.

Все, казалось бы, правильно и на месте, но вот с точки зрения православной психологии нет у римлян Божественной воли, наставлений Иисуса и присутствия Святого Духа.

 

Вот что святитель Феофан Затворник замечает по поводу того, что такие чтения и мысли  могут привести к смятению души.

«Замечаете ли, какое все это мрачное мудрованье! И однако ж, оно составляет, можно сказать, основание обычаев света и его можно встретить свободно ходящим и в простой беседе, и в большом собрании, и в книге печатной – не одной. Вообразите же теперь, что должно произойти в уме и сердце вашего знакомого, а иногда, может быть, вашей дочери и вашего сына, когда в одном, другом, третьем месте встретят их подобные речи, когда в одной книге вычитают они такие мысли, в другой и третьей еще хуже – и это не один день или месяц, а целые годы; когда притом вокруг себя они видят обычаи, напитанные тем же духом, а тут в своем сердце, искушаемом соблазнами, возникают прихотливые помыслы, колеблющие доброе настроение, – вообразите, что все сии разносторонние впечатления – за один раз – соберутся в юную, да и не в юную, может быть, душу, – что тогда должно восчувствовать сердце, особенно сердце, еще не забывшее Господа и дорожащее словом истины, исшедшим из уст Божественных?»

Что тогда делать, чтобы спастись от разрушающего воздействия окружающего мира? Далее святитель продолжает:

«Очевидно, что Господь, обратив внимание иудея на закон, хотел внушить ему: нечего тебе и спрашивать, путь спасения прописан в законе; твори тако – и спасешься. На то и закон дан, чтоб вести тебя ко спасению. Подобное сему должно сказать и христианам, колеблемым навеянными на них недоумениями: нечего вам спрашивать! Христианство и есть единственный путь ко спасению. Будьте истинными христианами – и спасетесь.«

Что еще ценного по поводу спасения мы можем найти в первой главе «Пяти поучений о пути к спасению» святителя? Какими рекомендациями и советами мы не должны пренебрегать?

«Свято чтить и неуклонно ходить во всех учениях, уставах и постановлениях святой Церкви, не слушая никаких пустых умствований новомодной философии, которая стремится все разорить, ничего не созидая.»

 


Н.В. Гоголь. Отрывок из повести «Портрет».

«Я ждал тебя, сын мой», сказал он, когда я подошел к его благословенью. «Тебе предстоит путь, по которому отныне потечет жизнь твоя. Путь твой чист, не совратись с него. У тебя есть талант; талант есть драгоценнейший дар бога – не погуби его. Исследуй, изучай всё, что ни видишь, покори всё кисти, но во всём умей находить внутреннюю мысль и пуще всего старайся постигнуть высокую тайну созданья. Блажен избранник, владеющий ею. Нет ему низкого предмета в природе. В ничтожном художник-создатель так же велик, как и в великом; в презренном у него уже нет презренного, ибо сквозит невидимо сквозь него прекрасная душа создавшего, и презренное уже получило высокое выражение, ибо протекло сквозь чистилище его души. Намек о божественном, небесном рае заключен для человека в искусстве, и потому одному оно уже выше всего.

И во сколько раз торжественный покой выше всякого волненья мирского, во сколько раз творенье выше разрушенья; во сколько раз ангел одной только чистой невинностью светлой души своей выше всех несметных сил и гордых страстей сатаны, во столько раз выше всего, что ни есть на свете, высокое созданье искусства. Всё принеси ему в жертву и возлюби его всей страстью, не страстью, дышущей земным вожделением, но тихой небесной страстью; без неё не властен человек возвыситься от земли и не может дать чудных звуков успокоения. Ибо для успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое созданье искусства. Оно не может поселить ропота в душе, но звучащей молитвой стремится вечно к богу. … »

Лучше вынести всю горечь возможных гонений, нежели нанести кому-либо одну тень гоненья. Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится. Человеку, который вышел из дому в светлой праздничной одежде, стоит только быть обрызнуту одним пятном грязи из-под колеса, и уже весь народ обступил его и указывает на него пальцем и толкует об его неряшестве, тогда как тот же народ не замечает множества пятен на других проходящих, одетых в буднешние одежды. Ибо на буднешних одеждах не замечаются пятна

Выбранные места из переписки с друзьями. Николай Васильевич Гоголь

«Монастырь ваш — Россия!»

Выбранные места из переписки с друзьями — Николай Гоголь

В сознании большинства своих современников Гоголь представлял собой классическую фигуру писателя-сатирика — обличителя пороков человеческих и общественных, блестящего юмориста, наконец, просто писателя-комика, развлекающего и веселящего публику Сам он с горечью осознавал это и писал в «Авторской исповеди» (1847): «Я не знал еще тогда, что мое имя в ходу только затем, чтобы попрекнуть друг друга и посмеяться друг над другом».

Иного Гоголя — писателя-аскета, продолжателя святоотеческой традиции в русской литературе, религиозного мыслителя и публициста, автора молитв — современники так и не узнали. За исключением «Выбранных мест из переписки с друзьями», изданных со значительными цензурными изъятиями и большинством читателей неверно воспринятых, духовная проза Гоголя при жизни его оставалась неопубликованной. Правда, последующие поколения уже смогли познакомиться с ней, и к началу XX столетия писательский облик Гоголя был в какой-то степени восстановлен. Но здесь возникала другая крайность, религиозно-мистическая, «неохристианская» критика рубежа веков и более всего известная книга Д. С. Мережковского «Гоголь. Творчество, жизнь и религия» выстраивали духовный путь Гоголя по своей мерке, изображая его едва ли не болезненным фанатиком, мистиком со средневековым сознанием, одиноким борцом с нечистой силой, а главное — полностью оторванным от Православной Церкви и даже противопоставленным ей, — отчего образ писателя представал в ярком, но совершенно искаженном виде.

Читатель — наш современник — в своих представлениях о Гоголе отброшен на полтора века назад: ему вновь известен только Гоголь-сатирик, автор «Ревизора», «Мертвых душ» и «тенденциозной» книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Духовная проза Гоголя для наших современников практически не существует; отчасти они находятся в еще более печальном положении, чем современники писателя: те могли судить о нем самостоятельно, а нынешнее общественное мнение о Гоголе является навязанным — многочисленными статьями, научными монографиями и преподаванием в школах и университетах. Между тем понять и оценить творчество Гоголя в целом невозможно вне духовных категорий.

Гений Гоголя до сих пор остается неизвестным в полной мере не только широкому читателю, но и литературоведению, которое в нынешнем его виде просто неспособно осмыслить судьбу писателя и его зрелую прозу. Это может сделать только глубокий знаток как творчества Гоголя, так и святоотеческой литературы — и непременно находящийся в лоне Православной Церкви, живущий церковной жизнью. Дерзнем утверждать, что такого исследователя у нас пока нет. Не беремся за эту задачу и мы: настоящая статья — лишь попытка наметить вехи духовного пути Гоголя.

* * *

В письмах Гоголя начала сороковых годов можно встретить намеки на событие, которое, как он потом скажет, «произвело значительный переворот в деле творчества» его. Летом 1840 года он пережил болезнь, но скорее не телесную, а душевную. Испытывая тяжелые приступы «нервического расстройства» и «болезненной тоски» и не надеясь на выздоровление, он даже написал духовное завещание. По словам С.Т. Аксакова, Гоголю были «видения», о которых он рассказывал ухаживавшему за ним в ту пору Н.П. Боткину (брату критика В.П. Боткина). Затем последовало «воскресение», «чудное исцеление», и Гоголь уверовал, что жизнь его «нужна и не будет бесполезна». Ему открылся новый путь. «Отсюда, — пишет С.Т. Аксаков, — начинается постоянное стремление Гоголя к улучшению в себе духовного человека и преобладание религиозного направления, достигшего впоследствии, по моему мнению, такого высокого настроения, которое уже не совместимо с телесною оболочкою человека».

О переломе в воззрениях Гоголя свидетельствует и П.В. Анненков, который утверждает в своих воспоминаниях: «Великую ошибку сделает тот, кто смешает Гоголя последнего периода с тем, который начинал тогда жизнь в Петербурге, и вздумает прилагать к молодому Гоголю нравственные черты, выработанные гораздо позднее, уже тогда, как свершился важный переворот в его существовании». Начало «последнего периода» Гоголя Анненков относит к тому времени, когда они вместе жили в Риме: «Летом 1841 года, когда я встретил Гоголя, он стоял на рубеже нового направления, принадлежа двум различным мирам».

Суждение Анненкова о резкости совершившегося перелома едва ли справедливо: в 1840-е годы духовная устремленность Гоголя только обозначилась яснее и приобрела конкретные жизненные формы. Сам Гоголь всегда подчеркивал цельность и неизменность своего пути и внутреннего мира. В «Авторской исповеди» он писал, отвечая на упреки критиков, утверждавших, что в «Выбранных местах…» он изменил своему назначению и вторгся в чуждые ему пределы: «Я не совращался с своего пути. Я шел тою же дорогою„<…> — и я пришел к Тому, Кто есть источник жизни“. В статье „Несколько слов о биографии Гоголя“ С.Т.Аксаков авторитетно свидетельствует: „Да не подумают, что Гоголь менялся в своих убеждениях; напротив, с юношеских лет он оставался им верен. Но Гоголь шел постоянно вперед; его христианство становилось чище, строже; высокое значение цели писателя яснее и суд над самим собой суровее“.

У Гоголя постепенно вырабатываются аскетические устремления и все яснее вырисовывается христианский идеал. Еще в апреле 1840 года он писал Н. Д. Белозерскому: «Я же теперь больше гожусь для монастыря, чем для жизни светской». А в феврале 1842 года признается Н. М. Языкову: «Мне нужно уединение, решительное уединение <…> Я не рожден для треволнений и чувствую с каждым днем и часом, что нет выше удела на свете, как звание монаха».

Однако монашеский идеал Гоголя имеет особенный вид. Речь идет об очищении не только души, но и вместе с нею и художественного таланта. В начале 1842 года он задумал поездку в Иерусалим и получил благословение на это преосвященного Иннокентия (Борисова), известного проповедника и духовного писателя, в ту пору епископа Харьковского. С. Т. Аксаков так рассказывает об этом: «Вдруг входит Гоголь с образом Спасителя в руках и сияющим, просветленным лицом. Такого выражения в глазах у него я никогда не видывал. Гоголь сказал: „Я все ждал, что кто-нибудь благословит меня образом, и никто не сделал этого; наконец, Иннокентий благословил меня. Теперь я могу объявить, куда я еду: ко Гробу Господню“. С этим образом Гоголь не расставался, а после смерти он хранился у Анны Васильевны Гоголь, сестры писателя.

Когда жена Аксакова, Ольга Семеновна, сказала, что ожидает теперь от него описания Палестины, Гоголь ответил: «Да, я опишу вам ее, но для того мне надобно очиститься и быть достойным». Продолжение литературного труда он теперь не мыслит без предварительного обновления души: «Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существования» (из письма к В. А. Жуковскому, июнь 1842 года).

Паломничество в Иерусалим состоялось только шесть лет спустя, хотя стремление в Святую Землю Гоголь хранил все эти годы, — пытаясь поехать и в 1845 и в 1847 годах.

С лета 1842 года Гоголь живет за границей. Он принимается за чтение книг духовного содержания, уделяя преимущественное внимание святоотеческой литературе. Его письма сороковых годов наполнены просьбами о присылке книг по богословию, истории Церкви, русским древностям. Друзья и знакомые шлют ему творения святых отцов, издаваемые Московской Духовной академией, сочинения Тихона Задонского, Димитрия Ростовского, епископа Иннокентия, номера журнала «Христианское чтение». Присланное Н. М. Языковым «Добротолюбие» (собрание аскетических писаний) стало для Гоголя одной из самых насущных книг.

…..

Сам Гоголь в «Авторской исповеди» так писал о той эпохе своей жизни: «С этих пор человек и душа человека сделались, больше чем когда-либо, предметом наблюдений. Я оставил на время все современное; я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще. Книги законодателей, душеведцев и наблюдателей за природой человека стали моим чтением <…> и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Христу, увидевши, что в Нем ключ к душе человека…»

В 1844 году Гоголь делает выписки в особую тетрадь из творений святых отцов и учителей Церкви, пользуясь в основном журналом «Христианское чтение» за 1842 год[1]. Помимо святых Иоанна Златоуста, Василия Великого, Ефрема Сирина, Григория Нисского, Иоанна Дамаскина, Димитрия Ростовского, в этом сборнике содержатся также отрывки из сочинений духовных писателей, современников Гоголя: митрополита Филарета (Дроздова), Задонского Затворника Георгия (Машурина), преосвященного Михаила (Десницкого), протоиерея Сабинина.

В это время — зимой 1843/44 года — Гоголь живет в Ницце у Виельгорских. Здесь он пишет для своих друзей ряд духовно-нравственных наставлений, или «правил», которыми они должны были руководствоваться в повседневной жизни. Покинув Ниццу в марте 1844 года, он напоминает Л. К. Виельгорской, обращаясь одновременно ко всей семье: «Вы дали мне слово во всякую горькую и трудную минуту, помолившись внутри себя, сильно и искренно приняться за чтение тех правил, которые я вам оставил, вникая внимательно в смысл всякого слова, потому что всякое слово многозначительно и многого нельзя понимать вдруг. Исполнили ли вы это обещание? Не пренебрегайте никак этими правилами, они все истекли из душевного опыта, подтверждены святыми примерами, и потому примите их как повеление Самого Бога».

Эту попытку проповеди можно представить себе как подступы к «Выбранным местам из переписки с друзьями» — многие идеи будущей книги содержатся в этих «правилах». Гоголь как бы нащупывает новый для себя жанр, приближаясь к традиции святоотеческой литературы.

Теперь уже продолжение «Мертвых душ» Гоголь не мыслит без постоянной внутренней работы над собой. «Сочиненья мои так связаны тесно с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений», — писал он II. А. Плетневу в октябре 1843 года. А в июле следующего года отвечал Н. М. Языкову на его запрос: «Ты спрашиваешь, пишутся ли „Мертвые души“? Пишутся и не пишутся. <…> Я иду вперед — идет и сочинение, я остановился — нейдет и сочинение».

Напряженная внутренняя жизнь отразилась и на внешнем облике Гоголя. П. В. Анненков, встретивший его в 1846 году в Париже, вспоминает: «Гоголь постарел, но приобрел особенного рода красоту, которую нельзя иначе определить, как назвав красотой мыслящего человека. Лицо его побледнело, осунулось; глубокая, томительная работа мысли положила на нем ясную печать истощения и усталости, но общее выражение его показалось мне как-то светлее и спокойнее прежнего. Это было лицо философа».

Одним из самых трудных в жизни Гоголя был год 1845-й. Его письма этой поры полны жалоб на ухудшающееся здоровье. Болезненность его усугублялась тем, что он «хотел насильно заставить писать себя», тогда как душа его «была не готова» к этому. «Я мучил себя, — признавался он в начале апреля этого года А. О. Смирновой, — насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие, и несколько раз даже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевали мною от этой причины».

В январе-феврале 1845 года Гоголь — в Париже у графа А. П. Толстого. Об этом времени он писал Н. М. Языкову: «Жил внутренне, как в монастыре, и, в прибавку к тому, не пропустил почти ни одной обедни в нашей церкви». Такому образу жизни соответствует и характер его занятий: он изучает чинопоследование Литургии Иоанна Златоуста и Василия Великого на греческом языке, пользуясь библиотекой настоятеля русской посольской церкви протоиерея отца Димитрия Вершинского, который был глубоким знатоком святоотеческой письменности и публиковал свои переводы в журнале «Христианское чтение».

Почти ежедневные посещения церковных служб создавали у Гоголя высокое духовное настроение. В связи с этим он писал в конце февраля 1845 года А. О. Смирновой, что «был сподоблен Богом и среди глупейших минут душевного состояния вкусить небесные и сладкие минуты».

В Париже Гоголь приступает к работе над книгой о Божественной Литургии, оставшейся незаконченной и увидевшей свет только после его смерти. Цель этого духовно-просветительского труда, как ее определил Гоголь, — «показать, в какой полноте и внутренней глубокой связи совершается наша Литургия, юношам и людям, еще начинающим, еще мало ознакомленным с ее значением».

Однако стремление к пониманию сокровенного смысла Литургии возникло у Гоголя не в это время, а гораздо раньше. Еще в 1842 году он писал матери: «…есть много тайн во глубине души нашей, которых еще не открыл человек и которые могут подарить ему чудные блаженства. Если вы почувствуете, что слово ваше нашло доступ к сердцу страждущего душою, тогда идите с ним прямо в церковь и выслушайте Божественную Литургию. Как прохладный лес среди палящих степей, тогда примет его молитва под сень свою». Эта любовь к литургическому слову вызревала постепенно и после нескольких лет заграничных странствий и душевных тревог вылилась в желание передать другим накопленный опыт.

К весне — началу лета 1845 года болезнь Гоголя усиливается. О его тяжком физическом и душевном состоянии свидетельствует православный священник, духовник Жуковского отец Иоанн Базаров, в ту пору настоятель вновь учрежденной домовой церкви в Висбадене. В апреле он получил от Гоголя, жившего тогда во Франкфурте, записку: «Приезжайте ко мне причастить меня, я умираю». Отец Иоанн застал его на ногах. На вопрос, почему он считает свое положение столь опасным, Гоголь протянул руки и сказал: «Посмотрите! совсем холодные!» Однако священник убедил его, что он вовсе не в таком состоянии, чтобы причащаться на дому, и уговорил приехать в Висбаден говеть, что тот и исполнил. Будучи в доме Базарова, в кабинете хозяина, Гоголь по своей всегдашней привычке рассматривал его библиотеку. Увидев свои книги, он воскликнул чуть ли не с испугом: «Как! И эти несчастные попали в вашу библиотеку!» «Это было именно то время, — поясняет отец Иоанн, — когда он раскаивался во всем, что им было написано».

….

В конце июня — начале июля разразился кризис. Как бы предчувствуя неминуемую смерть, Гоголь пишет новое духовное завещание, впоследствии включенное в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», и сжигает рукопись второго тома. О самом сожжении мы почти не имеем других сведений, кроме сообщенных Гоголем в последнем из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ“, напечатанных в той же книге. „Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу“.

В этом же письме Гоголь указал и на причины сожжения: «Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. <…>

Бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости;

бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого».

В несомненной связи с сожжением второго тома и созданием «Завещания» находится и попытка Гоголя в конце июня — начале июля 1845 года оставить литературное поприще и уйти в монастырь. Об этом рассказывает в своих «Записках» Марфа Степановна Сабинина — дочь веймарского православного священника Степана Карповича Сабинина: «Он (Гоголь. — В. В.) приехал в Веймар, чтобы поговорить с моим отцом о своем желании поступить в монастырь. Видя его болезненное состояние, следствием которого было ипохондрическое настроение духа, отец отговаривал его и убедил не принимать окончательного решения»[3]. О состоянии души Гоголя в данный момент свидетельствует и следующий эпизод из рассказа Сабининой: «Моей матери он подарил хромолитографию — вид Брюлевской террасы[4] она наклеила этот вид в свой альбом и попросила Гоголя подписаться под ним. Он долго ходил по комнате, наконец сел к столу и написал: «Совсем забыл свою фамилию: кажется, был когда-то Гоголем». Эта фраза заставляет вспомнить осуждение писателем своих сочинений в библиотеке отца Иоанна Базарова — Гоголь как бы видит себя уже монахом.

В Веймаре Гоголь был вместе с графом Толстым, чьи устремления также были направлены к монашеству. Отзвук поездки в Веймар можно найти в письме Гоголя «Нужно проездиться но России», вошедшем в «Выбранные места…» и адресованном графу Толстому: «Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать. Чтобы приобресть право удалиться от мира, нужно уметь распроститься с миром. <…> Нет, для вас так же, как и для меня, заперты двери желанной обители. Монастырь ваш — Россия

По словам В. А. Жуковского, настоящим призванием Гоголя было монашество. «Я уверен, — писал Жуковский П. А. Плетневу в марте 1852 года из Бадена, получив известие о смерти Гоголя, — что если бы он не начал свои „Мертвые Души“, которых окончание лежало на его совести и все ему не давалось, то он давно бы был монахом и был бы успокоен совершенно, вступив в ту атмосферу, в которой душа его дышала бы легко и свободно»[5].

Гоголь — одна из самых аскетических фигур нашей литературы. Последнее его десятилетие проходит под знаком все усиливающейся тяги к земному претворению христианского идеала. Не давая важнейших обетов монашества — целомудрия и нестяжания, — он воплощал их в своем образе жизни. «Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет. Но кого Бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил истинно свою нищенскую сумку, тот не продаст ее ни за какие сокровища здешнего мира».

Однако подлинный трагизм ситуации заключался в том, что монашеский склад был только одной и, вероятно, не главной стороной гоголевской натуры. Художническое начало побеждало в нем; кризис Гоголя — следствие глубочайшего внутреннего конфликта между духовными устремлениями и писательским даром.

Еще по меньшей мере дважды Гоголь пытался если не уйти в монахи, то хотя бы приблизиться к монастырю — в конце жизни он собирался на Афон и несколько раз ездил в Оптину Пустынь. Одним из ключевых моментов его духовного развития стало паломничество в Иерусалим в 1848 году.

О своем намерении совершить путешествие в Святую Землю Гоголь публично объявил в предисловии к «Выбранным местам…», прося при этом прощения у своих соотечественников, испрашивая молитвы у всех в России — «начиная от святителей» и кончая теми, «которые не веруют вовсе в молитву», — и в свою очередь обещая молиться о всех у Гроба Господня.

В 1847 году в Иерусалиме в связи с большим числом паломников из России была основана Русская Духовная миссия. Начальником ее был назначен архимандрит Порфирий (Успенский), впоследствии епископ Чигиринский, крупнейший знаток культуры христианского Востока; в составе миссии находились также иеромонах Феофан (Говоров), будущий епископ Тамбовский, Владимирский и Суздальский, знаменитый Затворник Вышинский (прославленный в лике святых Поместным Собором Русской Православной Церкви в 1988 году), и только что окончивший Петербургскую семинарию молодой священник отец Петр Соловьев. Последний оставил воспоминания о встрече с Гоголем в январе 1848 года на пароходе «Истамбул», следовавшем к берегам Сирии — в Бейрут, откуда миссия должна была отправиться в Иерусалим. Архимандрит Порфирий отрекомендовал Гоголю отца Петра как художника. Гоголь показал тому маленький образ Святителя Николая и спросил его мнения о работе. «По всему видно было, что он высоко ценил в художественном отношении свою икону и дорожил ею как святынею», — вспоминал отец Петр[6].

Из Бейрута Гоголь и его спутник, отставной генерал М. И. Крутов, в сопровождении нежинского однокашника Гоголя, русского генерального консула в Сирии и Палестине К. М. Базили отправились в Иерусалим. Примерно в середине февраля 1848 года в записной книжке Гоголя появляется запись: «Николай Гоголь — в Св. Граде».

Пребывание Гоголя в Святой Земле — довольно неясный эпизод его духовной биографии. Он осуществляет все то, что полагается паломнику: проходит по местам земной жизни Спасителя, говеет и приобщается Св. Тайн у Гроба Господня, молится за всю Россию — подобно своему далекому предшественнику, древнерусскому поклоннику игумену Даниилу, который в XII веке молился здесь за себя и еще больше за Русскую Землю.

Гоголевское описание Литургии у Гроба Господня исполнено высокого воодушевления и теплого чувства: «Я стоял в нем (алтаре. — В. В ) один: передо мною только священник, совершавший Литургию. Диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами Гроба. Его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших «Господи, помилуй» и прочие гимны церковные, едва доходило до ушей, как бы исходившее из какой-нибудь другой области. Все это было так чудно! Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моленья и так располагающем молиться. Молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед Чашей, вынесенной священником из вертепа для приобщенья меня, недостойного…» (из письма В. А. Жуковскому в апреле 1848 года).

Однако в целом паломничество, видимо, не дало тех плодов, на которые Гоголь надеялся, — некоего духовного просветления. «Мое путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, — писал он тому же Жуковскому в феврале 1850 года, — чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца. Друг, велика эта черствость! Я удостоился провести ночь у Гроба Спасителя, я удостоился приобщиться от Святых Тайн, стоявших на самом Гробе вместо алтаря, — и при всем том я не стал лучшим, тогда как все земное должно бы во мне сгореть и остаться одно небесное».

Позднее Гоголь не раз говорил и писал о новой поездке в Иерусалим. Однажды Н.Н. Сорен, рожденная Смирнова, дочь Александры Осиповны, тогда еще маленькая девочка, спросила его: «А меня возьмете в Иерусалим?» Гоголь ответил задумчиво: «Я не скоро поеду; мне нужно прежде кончить дело».

В Иерусалиме Гоголю побывать больше не удалось — как не удалось ему и съездить на Афон, куда он также стремился. Летом 1850 года И. С. Аксаков извещал родных, что получил письмо от А. О. Смирновой, которая пишет, что «Гоголь, вероятно, поселится на Афонской горе и там будет кончать „Мертвые Души“. А в сентябре А. О. Смирнова сама писала Гоголю об его поездке на Афон как о деле, уже для него решенном. Намерения Гоголя подтверждаются и свидетельством одного из его друзей — известного паломника и духовного писателя Святогорца (в мире Семен Авдиевич Веснин, в монашестве — Серафим, в схиме — Сергий). Узнав о кончине Гоголя, он писал из Афонской Козмодамиановской пустыни в апреле 1852 года: „Смерть Гоголя — торжество моего духа. Покойный много потерпел и похворал, — надобно и пора ему на отдых в райских обителях. Жаль только, что он не побывал у нас. Я очень любил его; в Одессе мы с ним видались несколько раз, и наше расставание было условное — видеться здесь. Судьбы Божии непостижимы!“[7]

Вместо Афона Гоголь оказался в Оптиной Пустыни. Помимо чисто паломнических целей, его влек туда и углубленный интерес к свято-отеческой литературе. В середине 1840-х годов по инициативе старца Макария и его духовных чад, Ивана Васильевича Киреевского, известного общественного деятеля и философа-славянофила, и его жены Натальи Петровны Киреевской в монастыре началось издание этой литературы.

В Оптиной Пустыни Гоголь бывал по крайней мере трижды. Впервые он приехал сюда вместе со своим другом М. А. Максимовичем 17 июня 1850 года проездом на юг. Здесь он присутствовал на всенощном бдении, во время которого «молился весьма усердно и с сердечным умилением», потом посетил старцев и через день (19 июня) отправился в имение И. В. Киреевского Долбино, находившееся в сорока верстах от монастыря. Отсюда он написал письмо оптинскому иеромонаху Филарету: «Ради Самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится и любит молиться, просите молитв обо мне. Путь мои труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, без ежечасной и без явной помощи Божией не может двинуться мое перо…» Гоголь понял, что оптинский дух стал для него жизненно необходим: «Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу и на всяком месте своего странствия быть в Оптинской Пустыни».

О своем впечатлении от поездки Гоголь спустя три недели рассказал в письме к графу А. П. Толстому: «Я заезжал на дороге в Оптинскую Пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Я думаю, на самой Афонской горе не лучше. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное».

Во второй раз Гоголь посетил святую обитель в июне 1851 года. Об этой поездке (выпавшей из поля зрения биографов Гоголя) известно из записи в дневнике оптинского иеромонаха Евфимия (Трунова) от 2—3 июня 1851 года: «Пополудни прибыл проездом из Одессы в Петербург известный писатель Николай Васильевич Гоголь. С особенным чувством благоговения отслушал вечерню, панихиду на могиле своего духовного друга, монаха Порфирия Григорова, потом всенощное бдение в со боре. Утром в воскресенье 3-го числа он отстоял в скиту Литургию и во время поздней обедни отправился в Калугу, поспешая по какому-то делу. Гоголь оставил в памяти .нашей обители примерный образец своего благочестия»[8].

В третий и последний раз Гоголь совершил паломничество в Оптину Пустынь в сентябре 1851 года. 22 сентября он выехал из Москвы в Васильевну на свадьбу сестры, намереваясь оттуда проехать в Крым и остаться там на зиму. Однако, доехав только до Калуги, он отправился в Оптину, а потом неожиданно для всех вернулся в Москву. 24 сентября он был у старца Макария в скиту, а на следующий день обменялся с ним записками, из которых видно, что Гоголь пребывал в нерешительности — ехать или не ехать ему на родину. Он обратился к старцу за благословением, и тот посоветовал ему вернуться в Москву.

По некоторым сведениям Гоголь имел намерение остаться в монастыре. В 1912 году оптинский старец Варсонофий (Плиханков) рассказывал своим духовным детям: «Есть предание, что незадолго до смерти он (Гоголь. — В. В.) говорил своему близкому другу: «Ах, как много я потерял, как ужасно много потерял, что не поступил в монахи. Ах, отчего батюшка Макарий не взял меня к себе в скит

Если это действительно так, то старец Макарий, вероятно, не мог не напомнить Гоголю о его писательском даре, тем более что Гоголь просил у него благословения на свои труды. Сохранилось письмо старца от 21 июля 1851 года (ответ на не дошедшее до нас письмо Гоголя), где он как раз и поддерживает писателя в его творческих планах: «Спаси вас Господи за посещение нашей обители и за <…> намерение составить книгу для пользы юношества…»[9] (речь идет о неосуществленном замысле).

Гоголь был едва ли не единственным русским светским писателем XIX века, творческую мысль которого могли питать святоотеческие писания.

Так, в один из своих приездов в Оптину Пустынь он прочитал здесь рукописную книгу св. Исаака Сирина (с которой в 1854 году старцем Макарием было сделано печатное издание), ставшую для него откровением. На полях 11-й главы первого издания «Мертвых душ» Гоголь против того места, где речь идет о «прирожденных страстях», набросал карандашом: «Это я писал в „прелести“ (обольщении. — В. В.), это вздор — прирожденные страсти — зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей — теперь, когда стал я умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах», здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология, и не кривое, а прямое понимание души встречаем у подвижников-отшельников»[10].

Владимир ВОРОПАЕВ

 

П. В. Рябов. Античность и христианство.

Интересуетесь историей христианства?

Предлагаю вашему вниманию научно-популярную статью.

П. В. Рябов. Античность и христианство.

Владимир Соловьев о христианстве: первоначальном и последующем Крупнейший русский философ конца XIX века В. С. Соловьев в своей работе «Об упадке средневекового миросозерцания» развил своеобразное понимание эволюции христианства. Он писал: «Средневековым миросозерцанием я называю для краткости исторический компромисс между христианством и язычеством, – тот двойственный полуязыческий и полухристианский строй понятий и жизни, который сложился и господствовал в Средние века как на романо-германском Западе, так и на византийском Востоке».

По мнению философа: «сущность истинного христианства есть перерождение человечества и мира в духе Христовом, превращение мирового царства в царство Божие (которое не от мира сего). Это перерождение есть сложный и долгий процесс». Этот процесс требует от человечества огромных усилий, свободной воли и решимости. Уже в общине первых христиан, судя по посланиям апостолов, было много далекого от духа Христа.

В. С. Соловьев отмечает: «Давнишнее и весьма распространенное представление об эпохе до Контантина Великого как о времени идеальной чистоты, как о золотом веке христианства может быть допущено лишь с большими ограничениями… Самая эта предполагаемая близость конца мира, с одной стороны, а, с другой, – еще более близкая возможность мученичества поддерживали тогдашних христиан на известной духовной высоте и не позволяли практическому материализму брать верх… Важное преимущество тех веков перед последующим состояло в том, что христиане могли быть и бывали гонимыми, но ни в каком случае не могли быть гонителями. Вообще же принадлежать к новой религии было гораздо более опасно, чем выгодно, и потому к ней обращались обыкновенно лучшие люди с искренним убеждением и одушевлением». Потом все изменилось. »

С этой стороны прекращение гонений и официальное признание новой религии сначала полноправной, а потом и господствующей произвело в самом деле важную перемену к худшему. При Константине Великом и при Констанции к христианству привалили языческие массы не по убеждению, а по рабскому подражанию или корыстному расчету».

Теперь быть христианином было необходимо под угрозой наказания. По словам Соловьева: «Разумеется, между образовавшимся таким образом типом христианина поневоле, из-под палки и оставшимся типом настоящих христиан, по глубокому убеждению, образовалось множество переходных оттенков поверхностного и равнодушного христианства. Но все это без всякого различия было прикрыто общею организациею внешней церкви…

Прежнее действительно христианское общество расплылось и растворилось в христианской по имени, а на деле языческой громаде. Преобладающее большинство поверхностных, равнодушных и притворных христиан не только фактически сохранило языческие начала жизни под христианским именем, но всячески старалось… утвердить рядом с христианством, узаконить и увековечить старый языческий порядок, принципиально исключая задачу его внутреннего обновления в духе Христовом. Тут-то и положена была первая основа того христианско-языческого компромисса, который определил собою средневековое миросозерцание и жизнь. Принимая формальную сторону христианства, язычники сохранили свою прежнюю жизнь, «с тем, чтобы их жизнь оставалась по-прежнему языческою, чтобы мирское царство оставалось мирским, а царство Божие, будучи не от мира сего, оставалось бы и вне мира, без всякого жизненного влияния на него, то есть оставалось бы как бесполезное украшение, как простой придаток к мирскому царству».

С прекращением гонений на христиан и их мученичества и с отодвиганием надежд на скорое Второе Пришествие Христа, «ни умирать за Христа, ни готовиться к встрече Его второго пришествия не предстояло. И первое, и второе Его явление, средоточие и конец мирового процесса, потеряли жизненное значение, стали предметом отвлеченной веры… Сохранить эту языческую жизнь, как она была, и только помазать ее снаружи христианством – вот чего в сущности хотели те псевдо-христиане, которым не приходилось проливать свою кровь, но которые уже начали проливать чужую».

На смену мученичеству за веру приходит мучительство – гонения на еретиков и неверующих. «Если эта жизнь была оставлена при своем старом языческом законе, если самая мысль о ее коренном преобразовании и перерождении была устранена, то тем самым истины христианской веры потеряли свой смысл и значение как нормы действительности и закон жизни и остались при одном отвлеченно-теоретическом содержании. А так как это содержание мало кому понятно, то истины веры превратились в обязательные догматы, то есть в условные знаки церковного единства и послушания народа духовным властям.

Между тем нельзя же было отказаться от идеи, что христианство есть религия спасения. И вот от незаконного соединения этой идеи спасения с церковным догматизмом родилось чудовищное учение о том, что единственный путь спасения есть вера в догматы, что без этого спасение невозможно«. Праведники, сохранившие изначальные идеи христианства, уходя от общества, спасали только отдельные души – свои и чужие, но общество в целом не было христианским, вопреки общепринятому мнению, – утверждает B. C. Соло­вьев.

Что же касается церковной власти, то «на Западе эта власть, поглощенная борьбой с государством за свои права, все более и более забывала о своих обязанностях, а на Востоке она не имела самостоятельного положения».

Это вело к плачевным результатам: «Ограничивая дело спасения одною личною жизнью, псевдо-христианский индивидуализм должен был отречься не только от … общества, публичной жизни, – но и от мира в широком смысле, от всей материальной природы. В этом своем одностороннем спиритуализме средневековое миросозерцание вступило в прямое противоречие с самою основою христианства. Христианство есть религия воплощения Божия и воскресения плоти, а ее превратили в какой-то восточный дуализм, отрицающий материальную природу как злое начало». Так природа была обезбожена.

Итак, заключает Соловьев, «мнимые христиане отреклись и отрекаются от Духа Христова в своем исключительном догматизме, одностороннем индивидуализме и ложном спиритуализме«… И наоборот, истинные заветы Христа: любовь, свободу, творчество, братство, отмену пыток и казней, рабства и нетерпимости, как это ни парадоксально, по мнению мыслителя, воплощают в жизнь люди, которые на словах отрекаются от христианства. Недаром сказано в Евангелии: «Дух дышит, где хочет«. Христианский Запад и христианский Восток. С первых веков христианства в нем выделяются два основных центра:

Рим на Западе и Константинополь на Востоке.

Раздел Римской Империи на две части закрепил углубляющийся раскол христианской церкви. Римское епископство – наиболее мощное экономически и политически, лидирующее уже в силу своего нахождения в столице империи, подкрепляет свои претензии на лидерство ссылкой на апостола Петра. Именно Петра Иисус назначил своим «преемником» и на этом «камне» воздвиг церковь. А Петр был первым римским епископом. Петр – «наместник» Христа, а епископ Рима – «наместник»

Петр и может открывать людям царство Небесное, очищая их от грехов и впуская в рай, – утверждали римские иерархи. Римские епископы начали именовать себя греческим словом «паппас» – «отец». Так первоначально называли епископов на Востоке, но с начала VI века этим именем стал называться один лишь римский епископ – глава вселенской (католической) церкви.

Папа устанавливал религиозные обряды, догматы, правила поведения, сроки отмечания пасхи, назначал церковных иерархов. При папе Льве I Великом (440 – 461 годы правления) римский епископ фактически становится политическим и административным повелителем Рима, судит епископов, ведет переговоры с варварами (Лев вел переговоры с вождем гуннов Атиллой и с вождем вандалов Гейзерихом – о ненападении на Рим первого и о предотвращении поголовной резни римлян вторым).

Слово папы становится законом дли христиан. Принявший христианство вождь франков Хлодвиг) (481 – 511) объявил себя защитником римской церкви. Остготы, утвердившиеся в Италии в конце V века, вмешивались в процесс назначения и смещения пап. Позднее за свое назначение папы, согласно закону 533 года, выплачивали варварским королям от двух до трех тысяч солидов (монет) – эта плата удержалась до 680 года. Выборы же пап носили формальный характер. В VI веке римская церковь сосредоточила в своих руках огромные земельные территории. Став правителем Рима, папа раздавал из своих запасов жителям еду и деньги (продолжая императорскую политику «хлеба и зрелищ»), создал огромный бюрократический и военный аппарат, занимался вопросами снабжения и управления городом. Папы назначали своих представителей по всей Европе.

С VII века папа назначает архиепископов, вручая им знак их власти – паллий. При этом папа взимал определенную сумму, а архиепископ приносил папе присягу верности. Так за несколько столетий римский папа обрел власть во всей церкви, добился независимости от мирян, от других епископов, христианских общин и от светской власти и установил собственную власть над Италией, приняв «эстафету» из рук рухнувшей на Западе Империи.

Римский папа обосновывал свою светскую власть над Италией «Константиновым даром» – документом, по которому император Константин I в IV веке, перенеся столицу в Константинополь, якобы передал во владение папе Сильвестру I Рим и Италию. (Позднее, в эпоху Возрождения, была установлена подложность «Константинова дара»). По мнению римских иерархов, церковь в лице папы располагает «благодатью» и выступает посредником между Христом и грешниками. Совершая добрые дела, – дарение и пожертвование в пользу церкви, – грешник избавляется от грехов и приобщается к благодати. «Нет спасения вне церкви», – писал Августин. А несколько позднее было объявлено: «кто не признает церковь своей матерью, не признает Христа своим отцом».

Папа Григорий I в начале VII века начинает борьбу за подчинение всего христианского мира и всех светских правителей власти римского первосвященника. В 756 году король франков Пипин официально дарит папе «Церковную область» (Рим, Корсика, Варма, Равенна, Венеция, Мантуя). Говоря о причинах возвышения римского епископа над прочими К. А. Свасьян, выделяет «усиленное подчеркивание традиции и собственной ведущей роли, где ведущая роль ограничивалась, как правило, вопросами бюрократического порядка и «протоколом»; богословская… значимость Рима ничтожна в сравнении с прочими общинами. Любопытно, что отсутствие римского епископа на Никейском соборе не было даже замечено». Против возвышения римского епископа с самого начала выступили иерархи более древних христианских общин Востока – Александрии, Иерусалима и Антиохии, но особенно епископ новой столицы империи – Константинополя. Патриарх (епископ) Константинополя, опираясь на помощь и мощь императора Восточной Римской Империи, бросает вызов Риму.

Сложная борьба за лидерство между церковными иерархами Рима и Константинополя, осложненная борьбой светских властителей Запада и Востока: варварских королей (остготов, лангобардов, франков) – в основном «еретиков» – ариан, с византийскими императорами (часто бывшими «еретиками», но уже другими – монофизитами и иконоборцами, – то есть отвергателями почитания икон), приводит к окончательному расколу церквей, завершившемуся формальными взаимными проклятиями и отлучениями в 1054 году.

За разделением христианского Востока (православие) и христианского Запада (католичество) стоят и геополитические реалии расколовшейся надвое римской империи, и древние культурные различия между практичными римлянами и созерцательными эллинами.

Отличительной чертой католицизма становится «п а п о ц е з а р и з м» – претензии пап на самостоятельную светскую власть и политическую гегемонию. В свою очередь, православие характеризиуется традиционным «ц е з а р е п а п и з м о м» – полным главенством императора над церковью, его вмешательством в церковные дела и почти божественным статусов.

На уровне богословия православие декларирует свою верность древности, неприятие католических догматов о непогрешимости папы и «филиокве» (исхождении Духа Святого от Сына Божьего).

Православие больше склонно к мистике и созерцательности, более социально пассивно, больше держится за ортодоксальную традицию, тогда как католицизм динамичнее, социально активнее, более космополитичен и всегда стремится стать ведущей силой «мира сего». Православный христианский мир раскололся на пятнадцать церквей, Католической церкви удалось (до XVI века) сохранить единство и «вселенскость». Произошедший в начале Средних веков раскол христианства не преодолен и по сей день.